Глава 8
Башня, запертая снаружи
Теперь мы подходим к части истории, которая заслуживает куда большего внимания, чем просто «эксцентричного отца подтолкнули снова писать». То, что Кассандра и её брат Томас делают с отцом, по-настоящему пугает, если вдуматься. Они заманивают его на нижний уровень башни Бельмотт — древнего каменного донжона на холме за замком, который старше самого дома с рвом, — под предлогом показать повреждения от шторма. А потом вытаскивают лестницу и запирают дверь снаружи. Они сажают собственного отца в заточение. Намеренно. В качестве эдакой домашней шоковой терапии.
И в тот момент это выглядит действительно жутко, к чему предыдущий комедийный тон вас совершенно не готовил. Он бушует. Он умоляет. Он швыряет тарелки с ужином в дверь с такой силой, что вилка вылетает наружу через щель. Кассандра сидит на каменных ступенях снаружи и рыдает, искренне боясь, что они перешли грань с и без того хрупким человеком: «Не перетолкнули ли мы его за опасную черту?». И это не просто красивый оборот. В предыдущих главах она всерьёз задавалась вопросом, не сходит ли отец с ума. Его странные фиксации на кроссвордах, на тарелке с ивовым узором, на почтовых голубях, на детском журнале «Литтл Фолкс», на устаревшем железнодорожном справочнике — всё это делалось с такой страстью, которую никто в семье не мог расшифровать. Томас думал, что в этом есть смысл. А Кассандра большую часть книги считала, что отец просто теряет рассудок. В поступке детей есть реальная жестокость и реальный риск. Томас ведёт себя более холодно и клинически, относясь к этому как к эксперименту, а Кассандра едва не сдаётся под тяжестью вины.
План срабатывает в том смысле, что Мортмейн действительно начинает снова писать внутри этой башни, исступлённо, при свете фонаря. Но то, что он выдаёт поначалу, никак нельзя назвать литературой. Страница за страницей написано просто: «КОТ СИДЕЛ НА КОВРИКЕ», печатными дрожащими буквами, как у ребёнка, который только учится грамоте. Кассандра впадает в отчаяние. Ей кажется, что они ввергли его в какое-то впадение в детство, что заточение не освободило его, а окончательно сломало. И только намного позже, когда сущность работы ей объясняют нормально, мы узнаём, чем на самом деле были эти детские строчки. Это был не маразм, а осознанный первый шаг абсолютно новой книги, чего-то, что Мортмейн назвал «энигматизмом» — философией искусства, построенной на загадках, кроссвордах, головоломках и символических узорах. Она призвана заставить читателя созидать вместе с автором, а не просто принимать готовый смысл.
И здесь книга делает редкую вещь: она отказывается до конца объяснять гениальность, на которой всё держится. Большую часть романа Кассандра — наш рассказчик и единственный объектив — просто не имеет доступа к тому, что делает её отец. И мы, по сути, тоже. В конце книги Саймон Коттон перед отъездом в Америку сидит с ней на холме и пытается серьёзно и терпеливо объяснить эту теорию. О том, что Мортмейн видит само творчество как поиск. Что способности к поиску, которые ребёнок использует при решении головоломки, — это те же самые способности, на которых строится древнейшее любопытство человечества о своём происхождении. Что вся эта огромная, странная структура будущей книги должна через форму передать то, что никогда нельзя сказать прямо. Это действительно интересная литературная теория, вброшенная в роман о взрослении почти между делом. И реакция Кассандры на неё — это момент глубочайшей интеллектуальной скромности. Она признаётся, что всё ещё немного досадует. Признаётся, что подозревает себя в банальном обывательстве — «как отец Гарри, насмехающийся над "Борьбой Иакова"». И книга так и не даёт однозначного ответа, права она или нет. Нам говорят, что издатели дают авансы, что журналы хотят печатать отрывки, что Саймон считает это гениальным. Но мы, как и Кассандра, так и не получаем возможности прочитать отрывок и судить сами, является ли энигматизм Мортмейна гением или сложным симптоматическим уходом от реальности, который все вокруг просто согласились считать гением. Потому что альтернатива — что любимый, сломанный человек потратил десять лет жизни своей семьи впустую, — просто невыносима.
Эта двусмысленность и есть главное достижение всей линии с отцом. Творческий кризис не лечится фокусом легко и аккуратно, как в ситкоме. Он лечится, если вообще лечится, комбинацией принудительного заточения, изменением эмоционального климата в доме, появлением новых людей снаружи и, возможно, чем-то не более мистическим, чем отчаянный крик дочери через запертую дверь: «пиши что угодно, хоть "кот сидел на коврике"». Словам, которым он буквально подчинился и выстроил из них целую художественную систему. Кассандра вернула отцу его первое предложение. А вот создал ли он из него шедевр или просто сложное самооправдание — книга оставляет открытым. И этот отказ от точки сам по себе честен. Ведь невозможно до конца узнать, что происходит внутри чужого творческого упадка. Даже если это упадок твоего собственного отца.